Вуд Майкл. Двойная жизнь
Двойная жизнь*
Статья из журнала «Sight and Sound» (1992, January), печатается с сокращениями.
«Я ставлю точку»,— сказал Бунюэль в 1967 году. «Я больше не буду снимать фильмы ни в Испании, ни во Франции, ни где бы то ни было еще. «Дневная красавица»— мой последний фильм».
На самом деле «Дневная красавица» стала первым из «последних» фильмов Бунюэля — блистательных рефлексий по поводу не находящих себе места, неуловимых подавленных желаний: «Млечный путь» (1968); «Тристана» (1970); «Скромное обаяние буржуазии» (1972); «Призрак свободы» (1974); «Этот смутный объект желания» (1977).
Эти фильмы часто воспринимаются как безмятежные зрелые произведения, продукты сознания, свободного от навязчивых идей. Но такая постановка вопроса кажется слишком благополучной для Бунюэля; как тогда объяснить те причуды ума, то раздражение, постоянное чувство сексуального беспокойства, которое прочитывается в этих фильмах? Возможно, разница между поздними и ранними фильмами Бунюэля в большой степени заключается в способе выражения, когда порок предстает во все более замаскированном виде. В ранних фильмах дикость сердца показана намного более открыто и определенно.
Действие «Дневной красавицы» (1967) разворачивается в современном Париже: этот фильм, наполненный атмосферой 60-х годов, блистает операторской работой Саша Верни, костюмами Ива Сен-Лорана и Катрин Денев в роли «хичкоковской» героини, блуждающей во вселенной, которая где-то рядом с нами. Мы созерцаем парижские пар-
ки, Елисейские Поля, дорогие буржуазные интерьеры; Денев демонстрирует изящные маленькие пальто и шляпки, ее хорошенькие туфельки из натуральной дорогой кожи стучат по ступенькам городской лестницы в поисках неизведанного пути.
В отличие от двух более ранних цветных фильмов «Робинзон Крузо» (1952) и «Смерть в этом саду» (1956), где цвет создает эффект экзотического колдовства, своего рода чувство отчуждения — здесь он позволяет нам оценить самовлюбленность, самодовольство цивилизации; благодаря цвету мир предстает нашему взору как на рекламе, что, впрочем, не мешает его скорому распаду, когда его изнутри по его же воле захлестывает насилие, и никому не дано этот распад предотвратить.
Предметом исследования в фильме «Дневная красавица», по словам Бунюэля, был женский мазохизм, но мазохизм особого рода.
Северина, жена Пьера, молодого врача, по всей вероятности фригидная женщина, не получает удовольствия, не пройдя через боль, ей нужен болезненный путь к наслаждению. Преследуемая грезами о насилии и унижении, она бежит от абстрактной доброты мужа к рутине существования в публичном доме. Мотив изнасилования витает в воздухе в фильме, и герои постоянно говорят о том, что Северине требуется твердая рука, чтобы сломать ее волю. Однако когда кто-то грозится ударить ее, она яростно сопротивляется: некоторые формы унижения явно внушают ей отвращение. Банальным было бы утверждение, что героиня Катрин Денев — холодная женщина, которую только грубым обращением можно принудить к интимным отношениям: актриса играет порядочную буржуазку, которой необходим постыдный контекст для того, чтобы сказать: «Да». Она стремится к тому, чтобы получать указания, что ей делать, причем не только от мужчин, но и от женщин, и так создать ощущение, что выбора у нее нет. В фильме есть мимолетные намеки на сексуальные надругательства над Севериной-девочкой, на чувство греха, которое она испытала в детстве, но все это кажется скорее придуманным — для того, чтобы усилить интонацию тайны на экране, сделать атмосферу еще более гнетущей. Автор подчеркивает неизменность сочетания чувства вины и гипнотического интереса к сексу, а не знакомит зрителя с действительными фактами биографии героини. Сама Северина на протяжении всего фильма не перестает думать об «искуплении греха», а не, скажем, об освобождении, лишь в конце она говорит, что хочет освободиться.
Стэнли Кэвелл сравнивает «Дневную красавицу» с фильмами «Персона» (1966) и «Две или три вещи, которые я знаю о ней» (1966)1 — примерами того, что он называет «принудительной попыткой мужчины представить себе воображение женщины».
Попробуем сформулировать эту мысль более точно. Бунюэль пытается представить сломленное или расщепленное воображение как пространство, определяемое жесткими социальными конструкциями: брак здесь — пристанище покоя и безопасности, но он мертв, и желание спасается в публичном доме. Это мир женщины, разорванный, раздвоенный точно так же, как и мужской,— в том смысле, что в нем правит двойная мораль. Правда, женщина, у которой подавляются даже мечты и фан-
1 Фильмы И. Бергмана и Ж.-Л. Годара.
* Текст взят из журнала "Искусство кино" №6 за 1992 г.
143
тазии, имеет возможность спастись бегством, она работает в публичном доме, в то время как мужчина приходит туда всего лишь как посетитель. Северина не может соединить любовь и удовольствие. То, что она чувствует по отношению к Пьеру, говорит она себе, не имеет ничего общего с удовольствием. А когда она проводит время со своим клиентом-фаворитом, она признается, что хотя ей с ним хорошо и она не может отказаться от. публичного дома, ее муж — единственный человек, которого она любит. На самом деле ей нужен любовник, чтобы любить мужа, поскольку она хочет соединить удовольствие с любовью. Вскоре, однако, ее двойная жизнь рушится: двойная мораль жестоко ломается и становится единой.
Конец истории не столько двусмыслен, сколько противоречив. Комментируя его, Бунюэль говорил, что нам не обязательно знать, что произошло на самом деле. Фактически он предлагает нам два финала. Мы должны, я думаю, принять их оба и посмотреть, что мы можем сделать с возникшей в результате путаницей. Либо Северина освободилась от своих фантазий, сформулировав и разыграв их, и отныне она и Пьер могут жить счастливо. Либо, напротив, образ счастливой цары является последним желанным сном Северины: в действительности ее любовник мертв, Пьер парализован, знает все о ее похождениях и никогда уже с ней не заговорит.
«Дневная красавица», по общему мнению, представляет огромный интерес именно благодаря загадочному проникновению снов и фантазий в то, что фильм подает нам как реальность. И то, как мы интерпретируем эти вставки, тесно связано с нашим пониманием финала фильма. Дело не в том, что мы чаще всего не можем отличить фантазии от того состояния, которое явлено нам как реальность; просто мы не всегда можем заметить момент вступления в воображаемую ситуацию — мы сознаем, где мы были, только в тот момент, когда сон обрывается и герои начинают о нем говорить.
Например, Северина в одном из первых эпизодов грезит наяву о поездке в ландо, об оскорблениях, которым ее подвергает Пьер, когда кучер и лакей стегают ее хлыстом и один из них собирается ее изнасиловать. Спокойный голос Пьера звучит за кадром во время этой сцены: он спрашивает, о чем она думает, и фильм внезапно переносит нас в спальню Северины и Пьера. Она говорит, что думала о нем, что они ехали в ландо. Пьер говорит: «Опять ландо», и мы таким образом узнаем, что у нее уже был такой сон (видение) раньше и что она ему об этом рассказывала. Но что именно она ему рассказала? Говорила ли она только о поездке или также и о том, что произошло после нее в лесу?
Бунюэль использует тот же прием в «Тристане» и в «Скромном обаянии буржуазии». Это оказывает на нас, зрителей, такое сильное воздействие, что мы участвуем в сне, принимая его за субъективную реальность, и пробуждаемся от сна вместе с героиней. Этот метод отличается от того, что был использован в фильмах «Забытые» (1950), «Робинзон Крузо» (1952) и других — их большиство,— где сны очень четко стилистически идентифицируются как вторая реальность. В «Дневной красавице» сны — это действие. И дело не в том, что они обладают материальной реальностью, и не в том, что существуют не только в сознании того, кому снятся,— Дело в том, что они не вторичны, не производны от материальной реальности, и главный вопрос заключается как раз в том, каковы их взаимоотношения с этой самой реальностью.
В предисловии к сценарию «Дневной красавицы» вставки в фильме описываются как сцены, которые могут быть «детскими воспоминаниями, грезами наяву, в которых характерные навязчивые идеи проявляются и исчезают»...Далее говорится, что эти сцены, несмотря на то, что они в принципе происходят в воображении, не должны отличаться ни по изображению, ни по звуку от обрамляющих их сцен. На самом деле фильм иногда отходит от этого принципа, ведь некоторые фантазии Северины имеют черты другого времени — ландо, старомодный герцог-некрофил, дуэлянты в сюртуках; другие грезы имеют явные признаки воображаемых событий: удары хлыстом не касаются спины, речь звучит из закрытых уст. Есть в фильме и такие сны, содержание которых не может быть ничем иным, как плодом воображения, а потому их и нельзя принять ни за что иное, как за мысленное воссоздание событий: после первого своего успеха в публичном доме Северина видит стадо быков с именами Раскаяние и Искупление, а затем ее забрасывают грязью. Что действительно интересно, так это не путаница, не неразбериха, а аналогия, существующая между фантазиями и реальными событиями. Они могут влиять друг на друга; высвечивать друг друга, менять свой смысл за счет контекста.
В результате, конечно, мы пытаемся понять, какие кадры заключительных сцен — плод воображения Северины, а какие — за его пределами. Как и другие, эта последняя фантазия начинается без предупреждения, у нее нет видимого конца.
Мы можем считать Пьера и парализованным, можем — и непарализованным в реальной жизни, необходимо только допустить, что между двумя схожими кадрами, в которых Северина смотрит на Пьера, есть временной разрыв.
Это вполне вероятный прием, но неправдоподобный. Мне кажется, только человек, отчаянно пытающийся найти единственную «естественную» интерпретацию, схватится за эту версию. Мы могли бы решить, что Пьер излечился благодаря откровению Юссона, рассказавшего ему о второй жизни его жены и снявшего с него таким образом чувство вины за то, что он стал для нее обузой; произошло своего рода нравственное чудо: он как святой придет к прощению и будет благородно относиться к «под
144
вигам» Северины — так, словно их и не было. Такой ход кажется мне еще более диким, и нет ничего в финальных сценах фильма, что могло бы поддержать эту интерпретацию. То, что наиболее сильно выражено здесь, это, без сомнения, ощущение правомерности существования двух возможных, но абсолютно несовместимых, противоречащих друг другу завершений истории Северины.
Грезит ли она о начале новой жизни — после насилия, после краха: Пьер, такой, каким он был, их прежний диалог, но без ночных кошмаров? Приближение звона бубенцов говорит в пользу такого прочтения, как и крупный план Северины, когда она наблюдает за неподвижным Пьером. Фильм заканчивается образом любви, морального и душевного освобождения; это не то, что Северина получила, — это то, чего она хотела. Это то, чего мы тоже хотим, и поэтому финальный кадр так спокоен и пустое ландо воспринимается нами, как спасение.
Но последний сон мог начаться и раньше — сразу после того, как Марсель навестил Северину в ее квартире. Есть много свидетельств, подтверждающих и такое толкование. Северина спит на диване, невидимая за его высокой спин-| кой. Горничная убирает комнату, кажущуюся пустой, и мы слышим выстрелы на улице. Северина встает и идет к окну, буквально попадая в то, что может быть ее сном. Взглянув вниз, она видит отъезжающий автомобиль, и человек, как мы догадываемся — Пьер, лежит распростертым на мостовой. В этом «вполне подходящем», но воображаемом несчастье заключается логическое завершение встречи двух мужчин в ее жизни: преступник пытается убить доктора и затем оказывается убитым сам, не так ли? Северина вынуждена жить, мучаясь не от горя, а от чувства вины, воплощенного в образе мужа-инвалида. И как кульминация ее преступления является Юссон — чтобы сообщить Пьеру правду. Без сомнения, Северина, ожидая сведений о состоянии Пьера в больнице, чувствует, что она чуть не убила его,— лица в фильме намного менее двусмысленны, чем слова. Но что из этого следует? Сон завершится (в этой интерпретации) после визита Юссона, тогда, когда Северина сидит, наблюдая за Пьером; закончится, иными словами, как раз там, где последний сон наяву начнется в другом толковании. Счастливый конец будет реальностью, а убийство и попытка убийства — страшным ночным кошмаром.
Такое прочтение вызывает чувство неудовлетворенности, поскольку оно оставляет нерешенными немало вопросов. Пьер, вероятно, все еще не знает о другой жизни Северины, Марсель все еще представляет опасность; возможно, Северине придется вернуться в публичный дом, чтобы выполнить дневную норму. Означает ли тогда пустое ландо не то, что Северина перестала грезить, а то, что ее мечты изменились или — хуже того — что карета будет пустой только при условии, что ее двойная жизнь будет продолжаться? Или это сон во сне? Мы (как и Северина) с удовольствием бы оставили ставшую нашей общей реальность, чтобы никогда к ней больше не возвращаться. Она засыпает на диване, и ей снится несчастье, за этим сном следует сон, в котором несчастьям наступает конец.
Что же нам делать со всеми этими вариантами? Мы предпочли бы какой-то один. Проблема, однако, состоит в том, какое количество других толкований мы можем удержать в уме, выбирая одно, более предпочтительное. Что нам необходимо знать, по-моему, так это совсем не то, насколько верны наши интерпретации, а то, каков их скрытый смысл. Как сказал много лет назад Уильям Эмпсон: «Люди зачастую не могут совершить два взаимоисключающих поступка одновременно, но в каком-то смысле они всегда должны быть готовы их совершить; как бы они себя ни вели, они неотвязно проигрывают в воображении иной вариант поступка и возможность, поступив иначе, сохранить чувство собственного достоинства».
Мысль справедливая, хотя в нашем случае лучше заменить слова «сохранить чувство собственного достоинства» на слова «предусмотреть все последствия». Наше восприятие бу-нюэлевского послания предполагает два варианта. Первый: Северина должна жить (как бы несчастна она ни была) с ощущением морального краха, к которому привела ее двойная жизнь. Второй: героине удалось, идя на огромный риск, использовать двойную жизнь, чтобы создать одну счастливую жизнь. Счастливый финал звучит диссонансом в контексте страданий героини — возможно, вымышленных; несчастливый же кажется приторно добродетельным. Великий вопрос в «Дневной красавице» заключается в том, что Бунюэль (по другому поводу) назвал «невинностью воображения». Насколько невинным может быть воображение, когда оно поверяет желание практикой? Может ли быть практика вне чувства вины и невинности? Пустое ландо находится там, где мы оставляем наши многочисленные ответы.
Майкл Вуд Сокращенный перевод с английского Раисы Фоминой
145