Шумаков С.Л. В поисках утраченного времени
С. Л. Шумаков
В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО СЛОВА*
*Текст взят из журнала "Киноведческие записки" №3 за 1989 г.
В древней китайской книге «Чжуан-цзы» сказано: «Верша нужна— чтобы поймать рыбу; когда рыба поймана, про вершу забывают. Ловушка нужна — чтобы поймать зайца; когда заяц пойман, про ловушку забывают. Слово нужно — чтобы поймать мысль; когда мысль поймана, про слово забывают. Как бы мне найти человека, забывшего про слово, и поговорить с ним»1. Найти такого человека сегодня трудно, как и две тысячи лет назад. Особенно сложно это сделать героям фильмов Тарковского. Не складывается у них разговор. Не хотят они забыть о слове, цепляются за него. Точнее, не могут адекватно выразить свою мысль, поэтому путаются в словах.
На эту странную особенность фильмов Тарковского уже давно обратили внимание исследователи его творчества.
«Надо отметить, — пишет, например, М. Е. Зак, — что «Солярис» как зрелище выигрывает по сравнению с тем, что зритель слышит с экрана. Жанр философских дискуссий, разыгранный актерами, не вполне удается. Текст иногда зависает, хотя заостренность и парадоксальность самих суждений должны были бы усилить эффект слова. Этого не произошло»2.
А вот мнение другого ученого — Л. К. Козлова: «Слова, произносимые персонажем, за-
163
частую звучали почти чужими для него, даже сочиненными, не отделившимися от сценарного текста и режиссерского задания. Предоставляя своим героям свободу (или прекрасную видимость свободы) в самых разных поворотах их экранного бытия, автор не дает им свободы именно в слове. Отсюда у актеров Тарковского (более всего в фильме «Солярис») иногда почти имитация режиссерской речи, иногда странная марионеточность речевого поведения»1.
Характерно, что большинство киноведов, пытающихся объяснить это противоречие, сходятся на том, что мы имеем в данном случае дело не с творческим просчетом режиссера, а с вполне осознанным принципом работы со словом. Тот же Козлов утверждает: «Дело тут вовсе не в художнической небрежности, не в нежелании «дорабатывать» звучание слова (каким должно быть слово в фильме, Тарковский всегда понимал прекрасно) — дело тут в особенностях метода художника и его задач. В эстетике Тарковского первенствует чисто визуальное воображение, а его обостренный интерес к драматизму психологических ситуаций и резкому столкновению мотивов также мешал ему достигнуть в сфере собственно словесного действия то «спокойствие формы», какое он сам всегда полагал атрибутом настоящего искусства»4
Принимая в целом такую постановку вопроса, мы позволим се бе не согласиться с утверждением о том, что в эстетике Тарковского «первенствует чисто визуальное воображение». Проблема как нам представляется, должна трактоваться диалектичнее, а именно: как проблема отношения визуального и вербального в эс тетике Тарковского. Но вначале о самом фильме.
Фабула «Сталкера» достаточно проста. Фильм снят в жанр< путешествия, отличительной особенностью которого является четкое разграничение двух художественных пространств и противопос тавление двух миров — «своего» и «чужого». В «Сталкере» -«Города» и «Природы (Зоны). Но опознание и оценка реальности с которой сталкиваются герои, происходит в «Сталкере» постепенно. Цель путешествия здесь — «комната чудес», в которой иопол-няются самые сокровенные желания людей. Стремясь к ней, герои поначалу думают, что они удаляются от «чужого», враждебного человеку мира «Города» и приближаются к «своему», разрешающему все их противоречия и сомнения миру «Зоны». Но по ходу действия ориентиры несколько раз смещаются, изменяются и полюса оценок. «Свое» становится «чужим», а «чужое» — «своим» Ь этой перелицовке смыслов отчетливее всего проступает старая как мир истина — «от себя не убежишь». Но, как нам представляется, замысел фильма все же значительно глубже и масштабнее.
164
В путешествие отправляются трое: Сталкер, Писатель и Ученый. Попытаемся определить их различия и сходства на речевом материале фильма.
Сталкер большей частью молчит, в дискуссию не вступает. Его речь монологична и собрана из цитат философских сочинений и инструктирующих указаний. Весь он собран на одной мысли: нельзя говорить лишних слов и совершать лишних поступков. И то, и другое может стоить человеку жизни. Но его спутники, как на зло, не хотят этого понимать. Ни в слове, ни в действии они себе отказывать не желают. Говорят много, бестолково и опасно друг для друга.
Естественно, лучшая и наиболее содержательная часть текста отдана литератору. И это понятно, он профессионально связан со словом. Но строго говоря, род занятий этих людей здесь, в условиях «Зоны», не имеет никакого значения. Тут человеку не за что спрятаться. Он весь, как на ладони, один на один с таинственным и враждебным ему миром.
В этой фантастической ситуации язык начинает расслаиваться. Область высоких слов, отвлеченных научных понятий, классических литературных образов отстраняется и предстает перед героями в виде «мертвого» языка, котоый уже не может обеспечить нор-малыюе духовное общение. Вырванный из привычных представлений о мире человек психологически замыкается на себе, оказывается изолированным, отъединенным от себе подобных. Единственную возможность установить хоть какой-то контакт, войти в ситуацию диалога, ему оставляет лишь «буквальное», рефлекторно действующее слово, своего рода раздражитель.
Здесь то же мстительное чувство, та же злость, то же стремление поддеть за живое, «интеллигентно» оскорбить, «изящно» плюнуть в душу. Или, говоря словами Достоевского, состояние, при котором «всякий как будто хочет отомстить кому-то за свое ничтожество».
Писатель:
— А зачем вам зона? Ученый:
— Ну, я в каком-то смысле ученый... А вот вам зачем? Модный писатель. Женщины, наверное, на шею гроздьями вешаются...
Писатель:
— Вдохновение, профессор, — вдохновение. Иду выпрашивать.
Професор (с плохо скрытым удовольствием):
— Так вы что же — исписались? Писатель (с хорошо скрытой обидой):
— Что? А, да-а, пожалуй, в каком-то смысле...
Спустя какое-то время писатель вернется вновь к этой теме:
Вот я давеча говорил вам... Вранье все это. Плевал я на вдохновение. А потом, откуда мне знать, как называть то, чего я хочу? И откуда мне знать, что на самом деле я не хочу того, что хочу? Или, скажем, что я действительно не хочу того, чего не хочу? Это все какие-то неуловимые вещи: стоит их назвать и их смысл исчезает, тает, растворяется...
Такого рода словесных лабиринтов в фильме очень много. Да и сама фигура кругового движения включена в композицию сюжета, в котором герои как бы приговорены ходить вокруг полуразрушенной мельницы. Им все время кажется, что они приближаются к цели, а на самом деле они удаляются от нее. Это движение по касательной позволяет режиссеру выявить подлинные мотивы поведения своих героев. И здесь мы уже не можем ограничиться обыденными суждениями об их индивидуальных качествах. Проблема стоит острее, глобальнее.
Перед нами своего рода онтологический эксперимент. Что имеется в виду? Прежде всего особое состояние сознания человека, который по ходу действия, как бы «выпадает» из привычного течения жизни, «вырывается» из системы социальных, культурных и природных связей, лишается внешней и внутренней точек опоры.
Экспериментальное^, фантастичность — вовсе не означают искусственности, произвольности действий автора, который стремится поставить во что бы то ни стало своих героев вне общества, вне культуры и природы. Скорее, напротив. Здесь в наиболее обостренной, доведенной до своего предела форме находит воплощение реальная ситуация современной духовной жизни, в которой, наряду с ситуациями органичной, гармоничной связи интеллекта, чувства и деяний с внутренней, объективной необходимостью саморазвития природы и человечества, есть и ситуации противоположные, в которых отвлеченное научное знание разминулось с нравственностью, искусство стало бесплодным, вера формальна, культура фрагментарна.
Онтологическим же мы называем этот эксперимент потому, что в ситуации тотального разрыва связей, деформации традиционных представлений человека о мире с особой остротой встают фундаментальные вопросы: «что есть наука? что есть культура? что есть вера? что есть природа? что есть человек?»
Здесь с особой остротой встает проблема творческого метода художника. Многие киноведы склонны видеть в Тарковском лишь очень тонкого аналитика, исследователя. Но ограничиться этим — значит неправильно истолковать и оценить философский пафос произведений этого крупнейшего режиссера нашего времени; значит пройти мимо другой, не менее важной стороны его творчества, связанной как раз со стремлением восстановить мир во всей его целостности.
166
же решается эта задача в фильме «Сталкер» — произведении достаточно умозрительном, с ярко выраженным аналитическим началом? Первое, на что тут следует обратить внимание,— это процесс реконструкции общей картины современного мира во всех его компонентах, это система ценностных ориентиров, в которой и выясняется подлинный масштаб различных форм жизни.
Режиссер по ходу действия постоянно меняет точку зрения. На современную цивилизацию он пытается осмотреть с точки зрения природы. Рассмотрим всю цепочку отношений «цивилизации», «культуры», «природы».
Относительно оценки первого из этих понятий тут двух мнений быть не может. Город и порожденные им формы современной цивилизации, предстают в своем зловещем и предельно враждебном человеческой природе обличье. Страх, террор, милитаризм, маши-нерия науки, испоганенная отходами производства природа, скепсис, нравственный упадок — вот далеко не полный перечнь тех зол, художественная концентрация которых и определяет собой образ современности на экране.
Подчеркнем еще раз: перед нами не взгляд вообще, а точка зрения человека, воспитанного на образцах и в традициях классической культуры. Это нетрудно понять, если вспомнить, с какой степенью остраненности сняты привычные и вошедшие в плоть и кровь современного человека предметы. Шприц, газовая колонка, водопроводный кран, зубная щетка — все эти вещи предстают на экране в своем фантастическом обличье. Режиссером они увидены так, как их мог увидеть только какой-нибудь гражданин флорентийской республики, если бы ему посчастливилось совершить путешествие на машине времени в XX век.
Поднимемся вслед за автором еще на одну ступеньку и посмотрим, в каком разрезе предстает на экране культура. Напомним, 4ю здесь тоже меняется угол зрения. Культура и ее предметы оцениваются с точки зрения природы.
Строго говоря, образа культуры, как некоего целостного явления, в фильме нет. Отсутствуют в нем и ее непосредственные носители. «Сталкер», пожалуй, первая картина А. Тарковского, в которой режиссер полностью отказался от принципа прямого цитирования. В ней мы не слышим ни одного фрагмента классической музыки, не видим ни одного кадра, репродуцирующего живопис-, ные полотна или культовые сооружения прошлого. И это не случайно
Культура прошлого включена в сознание современного человека, как мертвая форма. Поэтому режиссер и манипулирует прежде всего ее формальными признаками. И важнейшим из них — пространственной перспективой.
167
Заброшенный ангар, из которого герои отправляются на дрезине в свои странствия по «Зоне», внутренний зал полуразрушенной мельницы, где Писатель в очередной раз чуть было не лишился жизни, мало чем напоминают те архитектурные сооружения, которые изображались на полотнах мастеров эпохи Возрождения. За исключением, пожалуй, лишь одного. Пространство кадра организовано тут по законам прямой перспективы.
Вот в этой игре объемами нагляднее всего
и предстает эволюция художественных представлений человека о мире. Каждый вид перспективы характеризует собой определенный тип культуры. Обратную перспективу мы связьваем с древними, архаическими формами культуры. Прямую — с классической культурой эпохи Возрождения и Нового времени. Если же говорить о нынешнем, крайне фрагментарном состоянии культуры, то здесь правильнее всего было бы отталкиваться от факта слома, деформации, разрушения целостной точки зрения на мир, который находит свое выражение в отсутствии какой бы то ни было перспективы.
В смене этих состояний, в превращениях пространственных форм отчетливее и проступают изменения в сознании героев фильма. Вначале мы видим заброшенный ангар, пустое пространство с жестко обозначенной прямой перспективой. Само по себе оно враждебно человеку. Здесь все мертво, запущено, безлюдно. Но все же, когда Сталкер посылает Ученого отыскать дрезину, тот без особого труда справляется с этим заданием. В «Зоне» это было бы уже невозможно. Там действуют иные законы. Там нельзя двигаться по прямой, нельзя возвращаться назад, можно лишь совершать немыслимые и необъяснимые с позиции здравого смысла перемещения вокруг полуразрушенного здания, в котором смяты, вывернуты наизнанку все привычные представления о пространственных ориентирах. Попадая в «Зону», человек подвергается чудовищному испытанию. Фундаментальные понятия: «вверх» — «вниз», «вперед»—«назад», «влево»—«вправо» теряют всяческий смысл. Они разрушаются. Человек лишается последних иллюзий — способности к пространственной ориентации, и беспомощный, как грудной младенец, предстает перед лицом дикой, совершенно фантастической реальности, к которой неприменима никакая человеческая логика.
Это и есть образ такой природы, в отношениях с которой уже немыслим антропоцентрический подход. Она не только существует вне цивилизации, вне культуры, но, напротив, охватывает их, поглощает в себе. Отсюда качественно иная точка зрения на мир, иной масштаб ценностей. То, что казалось ужасным, фантасмаго-ричным, смертельно опасным в «Городе», здесь выглядит в лучшем случае грудой металлолома, кучей мусора. Причем относит
168
ся это не только к обычным предметам цивилизации, но и к предметам, которые являются своего рода символами культуры. По отношению к природе все они уравнены.
...Камера скользит вдоль водной поверхности — вода, и есть образ природной стихии, своего рода первоматерии жизни, — и мы начинаем различать в глубине ее потока зеркало,, шприц, серебряную ложку, монеты, иконографическое изображение, револьвер, часы, календарь. Но самое интересное в этом ряду — это финальный кадр панорамы. Мы видим в воде ладонь уснувшего Сталкера. В это время в фонограмме звучит голос его жены, которая читает текст Библии. Что бы могла значить эта монтажная фраза?
На наш взгляд, мы имеем здесь дело с попыткой адекватного выражения идеи двойственной природы человека, который совмещает в себе два противоположных начала: «земное» и «божественное», телесное и духовное, материальное и идеальное. Здесь сразу следует оговориться. Идею эту и ее пластическое воплощение не нужно рассматривать догматически, как некую умозрительную истину, которую попытался сформулировать в итоге своих размышлений автор. Так же, как и в случаях с Цивилизацией, Культурой и Природой, мы здесь имеем дело с особого рода формой религиозного сознания, которая в художественном контексте фильма подлежит всестороннему критическому переосмыслению со стороны автора. Сама идея двойственной природы человека рассматривается Тарковским не вообще, а применительно к концепции человека, которая была выработана христианским мировоззрением. Что же ее отличает?
Во-первых, идея мирового целого, в котором космическое и человеческое составляют единый универсум. То, что в кадре, запечатлевшем различные атрибуты культуры и ладонь Сталкера, звучат выдержки из Библии, и указывает на божественную природу этого целого. Смысловой ряд здесь выглядит так: Природа обнимает собой Культуру, а ее, в свою очередь, — Дух. Что в целом отвечает фундаментальному евангелическому тезису, гласящему: «Вначале было Слово...». Любопытно, что Тарковский процитировал другое место из Библии. А именно: строчки из «Откровения» Иоанна Богослова: «И вот произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница, и луна сделалась, как кровь... » Выбор этот не случаен. В апокалипсисе в предельной форме выражена конечность физического мира, а с другой стороны — бесконечность духовной субстанции. Обратившись именно к этому тексту, режиссер сразу же обозначил и вторую особенность христианской концепции человека. А именно сквозную оппозицию духовного и телесного, идеального и материаль-
169
начал. Отсюда, кстати, и смысловой скачок в звукозрительном строе фильма.
Мир Цивилизации, Культуры и Природы воплощен в целостном пластическом образе, который разворачивается в кинематографическом изображении последовательно и непрерывно. Несмотря на то, что между «Городом» и «Зоной» возведена граница, которую герои «нарушают» по всем законам приключенческого жанра, психологически переход из одного состояния в другое почти не фиксируется ни зрителями, ни самими героями. Виртуозно снятая сцена проезда на дрезине — прямое тому доказательство. Иное дело — рассматриваемая нами панорама по воде. Здесь пластическая целостность и временная непрерывность кадра нарушаются именно в тот момент, когда наш взгляд «натыкается» на погруженную в воду ладонь Сталкера. И уже в следующую секунду в фонограмме начинает звучать библейский текст.
Таким образом, переход из физического состояния в метафизическое осуществляется скачком. Контрапункт изображения и слова осмысливается тут через оппозицию духовного и телесного, идеального и материального.
Что же связывает их в единое целое? Божественное начало, которое проявляет себя всегда в форме чуда. Анализируя это явление, автор и приходит, в конце концов, к переосмыслению самой христианской концепции мира и человека. Внешне проявляется это и в прямом пародировании библейских образов, когда Писатель, например, одну из своих ядовитых речей произносит в терновом венце. Проявляется и в одержимости, с которой автор пытается доказать материальность духовной субстанции — когда в финале мы видим девочку, двигающую взглядом стакан по столу, сразу вспоминается первый кадр фильма, в котором стакан соскальзывает со стула от грохота проносящегося мимо дома ио-езда. Режиссер как бы говорит нам — не удивляйтесь, и в том и в другом случае вы имеете дело с явлением материальным. С той лишь разницей, что в первом — материя тонкая, духовная, обладающая силой непосредственного воздействия; а во втором— грубая, физическая, опосредованная техникой. Но, пожалуй, сильнее всего критический пафос художника проявляется в разработке классического для библейской мифологии сюжета «Преображения».
Коротко напомним его содержание. В Евангелии от Матфея рассказывается, как Иисус вместе со своими учениками — Петром, Иаковом и Иоанном — поднялся однажды на гору. Там он преобразился. Лицо его просияло, как солнце, одежды сделались белыми, как снег. Испугавшись, ученики пали ниц. Иисус же поднял апостолов и стал ободрять их.
170
Авторы евангелий сильно расходятся в описании преображения Христа. Чем, видимо, и объясняются различия в иконографических трактовках этого канонического сюжета. Феофан Грек, например, акцентирует внимание на «поверженности» апостолов, на мощи той духовной силы, которая потрясла их и заставила пасть ниц. У Андрея Рублева, напротив, центральным оказывается мотив просветления, обретения веры.
Тарковский в своем фильме предлагает нам свою, вполне ере-тиическую версию, которую условно можно было бы назвать «Антипреображением». Через нее он стремится доказать архаичность самого мотива божественного чуда, его сработанность, онтологическую недостаточность. Здесь можно было бы выделить три мо-
Во-первых, преображение невозможно потому, что, строго говоря преображаться некому. Режиссер моделирует ситуацию, в которой ученики остаются без учителя. Их давно уже ничего не объединяет. Они существуют автономно, независимо друг от друга. Выражается это в том, как интерпретирует древнерусский иконографический канон Тарковский в изобразительном строе фильма. Б сцене «привала» мы видим обессилевших, лежащих на земле героев. Их позы точно повторяют иконографию поверженных апостолов — Петра, Иоанна и Иакова. Но целостная живописная композиция «Преображения» тут нарушена. Она монтажно переосмыслена таким образом, чтобы на первое место вышла фрагмент арность в изображении этих фигур, их разобщенность. Мы не биди]/ героев на общем плане вместе. Режиссер сознательно ограничивает каждого из них рамкой кадра.
существенный момент связан с тем, что сам мотив «поверженности» в сцене явно заземлен. Герои «Сталкера» «опрокинуты» на землю не силой божественного начала, а... усталостью. Но это не просто физическая усталость. Речь идет об особого рода пограничном, крайне неустойчивом, а потому и изматывающем состоянии сознания героев фильма. Они не спят, но и не бодрствуют. Они дремлют.
В сюжете иначе. Напомним: «Петр же и бывший
с ним отягчены были сном; но, пробудившись, увидели славу Е'го>ч Этот отчетливый переход из одного состояния в другое очень существен. В нем заключено свидетельство о реальном характере божественного чуда. Оно не приснилось, а было увидено.
Это различение сна и яви есть в конечном итоге ещг и указание на изначальную разведенность таких понятий, как вера и безверие (не только в традиционно религиозном смысле этих слов).
171
Герои фильма и верят, и не верят. Они стремятся в «комнату чудес», но, с другой стороны, боятся ее. Отсюда это дремотное, промежуточное состояние духа. Отсюда и усталость.
Наконец, третий момент. Свет истины можно узреть только духовным оком. Но, как говорится в писании, «глаза их были удержаны». Писатель постоянно пытается волевым усилием освободиться от своей духовной слепоты, но это приводит только к конфузу. На заброшенной мельнице он решает презреть все наставления Сталкера и делает прямой шаг в неизвестное. Мы видим вспышку света и ослепленного, поверженного на пол героя. Эксперимент закончился неудачно. Обиженный, как ребенок, Писатель снова принимается рассуждать о нелепости всей этой затеи с «Зоной».
И в этом ослеплении, в этой бесчувственности и беспечности героя в полной мере отразилось несовершенство духовной организации современного человека в интерпретации Тарковского. Древние прекрасно понимали, что Истину нельзя потрогать руками, установить ее лишь экспериментальным путем. Ее можно увидеть только отраженно. И формой такого отражения издавна были — религия, культура и искусство. Драматизм ситуации, в которой оказываются герои фильма Тарковского, как раз в том и состоит, что к ним изначально не применимы эти категории Их связь с религией, культурой, искусством формальна. И в этом, кстати, их трудно винить.
Христианская концепция основана на идее возможности божественного чуда. Именно с ней в течение двух тысячелетий связывался мотив гибели и спасения человечества. Но нынешняя духовная ситуация в корне изменилась. Она вновь выдвинула на повестку дня проблемы личной ответственности человека. «Все, что здесь происходит, — бросает своим спутникам Сталкер, — зависит не от Зоны, а от нас...». Поэтому спасение мира и человека оказывается в зависимости от каждого из нас.
Вот еще почему невозможно «Преображение». Центр тяжести переносится с внешнего на внутреннее, с божественного на человеческое. «В Сталкере», — писал А. Тарковский, — все должно быть договорено до конца — человеческая любовь и есть то чудо, которое способно противостоять любому сухому теоретизированию о безнадежности мира»5.
Сама эта оппозиция понятий «человеческой любви» и «сухого теоретизирования» многое объясняет нам и в самой структуре речевого материала фильма. Многие претензии и недоумения киноведов и критиков относительно «марионеточности речевого поведения» как раз и связаны с нежеланием различать «живое» и «мертвое» в языке фильма. Для Тарковского было очень важно воссоздать ситуацию расслоения слова, его одичания, отвлечения
172
от реальных жизненных смыслов. Но не менее важен был для него и сам процесс поиска «утраченных слов», возвращения их истинных значений.
О каком зависании, о какой монотонности текстов фильма может идти речь, если режиссер представляет нам такой спектр диалогических высказываний героев! Да, все они философствуют, все склонны к «сухому теоретизированию о безнадежности мира». Но какая энергия движения состояний души в них заключена! Какой перепад смыслов! Сколько оттенков и нюансов!
Вот писатель кокетничает с очаровательной незнакомкой.
— Дорогая моя! Мир непроходимо скучен, и поэтому ни те-лелатии, ни привидения, ни летающих тарелок... ничего быть не может. Мир управляется чугунными законами, и это невыносимо скучно. И законы эти, увы, не нарушаются. Они не умеют нарушаться.
— А как же Бермудский треугольник? Вы же не станете спорить, что...
— Стану спорить. Нет никакого Бермудского треугольника. Есть треугольник ABC, который равен треугольнику А'В'С. Вы чувствуете, какая унылая скука заключена в этом утверждении? Вот в средние века было интересно. В каждом доме жил свой домовой. В каждой церкви — Бог... Люди были молоды! А теперь каждый четвертый — старик. Скучно, мой ангел, ой, как скучно...
Сравните теперь этот диалог с тем, который ведет Писатель с Профессором. Тема та же самая. И взгляд тот же. Но сколь отличны внутренние цели этих бесед.
— А что тут понимать, собственно? Подумаешь, бином Ньютона... Тоже мне — психологические бездны.
В институте мы на плохом счету, средств на экспедицию не дают. Эх... Набьем-ка мы наши рюкзаки всякими манометрами, дерьмометрами, проникнем в Зону нелегально и все здешние чудеса проверим алгеброй...
Никто в мире про Зону понятия не имеет. А тут, конечно, сенсация! Телевидение, поклонницы кипятком писают, лавровые венки несут...
Появляется наш профессор весь в белом и объявляет: мене-мене, текел фарес...
Ну, натурально, все разевают рты и хором кричат: Нобелевскую ему! Нобелевскую!..
— Писателишко вы задрипанный, психолог доморощенный. Вам бы стены в сортирах расписывать, трепло бездарное...
Обратим внимание, как ловко Писатель манипулирует словом. В одном случае его богемный скепсис вызван желанием покрасоваться перед женщиной. В другом — перед нами лишь форма
173
примитивной провокации. Писателю не терпится узнать, там такого ценного таскает с собой в рюкзаке Профессор. Но тот молчит. Значит, нужно заставить сболтнуть его свою «тайну» Отсюда обидное — «подштанники», «дерьмометры» и т. д.
Это в плане соотношения цели и средств в речевом общенении. Но есть еще и другой уровень. В диалогах «Сталкера» «высокое» постоянно скрывает «низкое», своекорыстное, мстительное. И слово в этом случае неизбежно теряет свою смысловую определенность. Оно воспринимается неизменно как двусмысленность, как некий шифр. Герои говорят одно, думают другое, а высклзыва-ется нечто третье. И дело тут не в плутовстве ума, а в самом состоянии языка, за которым стоит определенная духовная драма.
Ведь когда Писатель позволяет себе пространные рассужде-иия о науке, которая омертвляет жизнь человека, он не так далек от истины. Тут есть даже, если угодно, своя культурная традиция. «Начиная с девятнадцатого века, — замечает 3. Крака-уэр, — практически, все выдающиеся мыслители, независимо от различия их методов и воззрений, сходятся на том, что некогда широко распространенные верования — те, которые человек впитывал всем своим существом — и которые охватывали жизнь в ее целом, — неуклонно теряют свою силу»". Одним из этих выс-лителей был и Л. Н. Толстой. Он писал: «со страшными борьбой и трудом люди понемногу высвободились из него (религиозного обмана — С. Ш.). И вот новый и еще злейший обман вырос на пути людей — обман научный. Новый обман точно такой же, как и старый: сущность его в том, чтобы подменить деятельность разума и совести своей и живших прежде нас людей чем-нибудь внешним... В научном обмане это внешнее — наблюдение»7.
Можно, конечно, спорить с Толстым относительно его оценки роли и места науки в современной жизни. Но одно нам представляется все же очень существенным — это фундаментальное и для науки, и для искусства понятие — наблюдения.
Ведь именно в абсолютизации наблюдения как раз и заключена вся драма. Человек, оказавшийся лишь в позиции наблюдателя, утрачивает какие-то очень важные связи с миром. Он как бы отвлекается от него, обособляется.
Повторимся еще раз. В христианской концепции человека эта дистанция между человеком и миром преодолевалась посредством божественного чуда. Явленное человеку, оно как бы ставило его «на свое место». В современной духовной ситуации, когда человек оказался на «руинах древних верований», когда резко вырос научный тонус, с «чудесами» было покончено. Но осталась потребность в «чуде», сохранилась и еще более усилилась наукой позиция «наблюдателя». Отсюда создалось то взвешенное, промежуточное состояние сознания, которым и наделены герои филь
174
ма «Сталкер». Интеллектуалы, дети научно-технической революции, они отправляются с риском для жизни на поиски «комнаты чудес». Но когда находят ее, войти в нее не решаются.
Вот эта пауза необычайно важна для концепции фильма. Она — есть своего рода предварительный итог пути. В конце его героям удалось сломать в себе эту позицию остраненного наблюдателя. Они больше не философствуют, а молча взирают на идущий в пустой комнате дождь.
Здесь как бы определена одна устойчивая координата мирового универсума — природная, безъязыкая — та, о которой еще Тютчев писал: «природа —сфинкс».
Есть и другая — духовная. Она так же загадочна, как и природная. Но по отношению к последней она еще и активна. Речь идет, разумеется, не только о способности «двигать» по столу пустые стаканы.
Но для Тарковского определяющей является третья — нравственная. «Человек жертвующий» — вот для него центр мира. В нем разрешается извечный конфликт «природного» и «духовного». Он и есть для нас главное чудо.
Любопытно, что «главное» введено в структуру фильма как бы со стороны. Мы дважды видим жену Сталкера в исполнении Алисы Фрейндлих — в начале и в финале. Эти эпизоды — две смысловые точки фильма, которые отмечают собой весь путь, пройденный героями фильма.
Последний монолог обращен актрисой непосредственно в зал. Форма «интервью» призвана здесь переломить движение «речевой стихии» фильма. Слова этой женщины искренни и просты. В них нет лукавства, обиды, отчаяния и мстительности. Они проникнуты лишь чувством любви, причем, любви жертвенной.
Это, как сказал бы философ, истинные, законнопорожденные слова. Они-то и противостоят «сухому теоретизированию о безнадежности мира».
. Поэзия и проза Древнего Востока. - М., «Художественная литература», J973, с. 328.
Й. Зак М. Кино: личность и личное. — М , «Искусство». 1980, с. 124,
3. Козлов Л. Изображение и образ, М., «Искусство», 1980. с. 163J
4. Там же, с. 163.
5. Тарковский А. Перед новыми задачами — «Искусство кино», 1977, № 7. с. 118.
6. Кракауэр 3. Природа фильма. М. «Искусство», 1974, с. 374.
7. Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20-ти тт. — М , 1965, т. 16, с. 363.
175